Верочка. Андрей Богословский

Верочка читала мне свои стихи, где полянки рифмовались с санками и река с облаками. Она рассказывала мне какие-то вымученные, странные истории, выдуманные ею, про принцев и старших бухгалтеров, (а отец у нее был старшим бухгалтером). При этом она счастливо плакала. Но все это имело для меня свою особенную притягательность: ведь в том жестковато-решительном, румяно-здоровом мире детства, в котором я жил, ничего подобного быть не могло. Все это считалось чепухой, ерундой, даже пакостью какой-то…

—  Знаешь,   как страшно бывает,   когда уплывешь далеко   в   море  и  уже  берега  не  видно,  и  кругом только   синяя вода и туман.

—  А   ты  была    на  море? — подозрительно   спрашивал я.

—  Нет,   не   была.   Но разве это обязательно? Какая разница,  что не была? Ведь страшно, когда берега  не видно,  а кругом  одна вода.  Ведь  главное, что страшно.

Была в  ее  словах магическая убедительность. Она   и   правда   никуда   не выходила — ни гулять, ни в кино, никуда.

—  А    тебе   никогда   не   хочется   погулять,   побегать? — спрашивал   я  ее,  не  подозревая жестокости своих слов. — Ну,  по  комнате-то ты  ходишь,  почему не во дворе?

— Мне нельзя, — тихо отвечала она. — Вдруг кто-нибудь меня толкнет или ударит? — И она растягивала бледные тонкие губы в некрасивой улыбке, но уродства ее я уже почти не замечал.

—  Ну,  со  мной   никто   не  толкнет, — убеждал   я.

—  А   вдруг   ты   сам   нечаянно   толкнешь?   Вдруг? Я   боюсь,   Алеша!   В   мире  так   много   злых   людей, а  я  девочка,  мне  трудно  будет  защитить  себя.

Потом  приходила    Агнесса    Павловна    и  снимала свое   старое   пальто   и   смешную   шляпку,   состроив на  лице  понимающе-бодрую мину.

— Ну-с, — говорила  она. — Будем   пить  чай!

И пылал оранжевый абажур, пили воду олени из озера на коврике, и молча обнажала зубы свои в улыбке добрая Дуся. Бежали дни, кончалась зима, и весна уже пела за окном веселыми птичьими голосами, стучала капелью и звенела тающим льдом.

— 5 —

А жизнь шла своим чередом. Каждый день мы приходили в школу, шумели, смеялись, получали пятерки и двойки. Мария Васильевна смотрела на нас добрыми глазами из-под очков и учила нас, и хвалила, и корила, и, в общем, мы росли, как росли и миллионы наших сверстников в этом огромном чудном мире. Но мой дружок Серега Губенко замыслил спасти меня от моего, страшного наваждения — дружбы с Верочкой Батистовой, с Бородавкой.

— Старик, — говорил он, покачивая крупной головой.— Ну чего ты туда пойдешь? Чего? Э-э-эх ты, а еще друг называется! Лучше давай набьем рожу Лютику из девятнадцатого дома. У него отец за границу   ездит,   у   него   жвачка    есть  и  шариковые ручки. А мы отнимем. Пойдем?

Конечно, никого он бить не собирался и ничего отнимать бы не стал, но хоть этим ухарством он отчаянно пытался вовлечь меня в привычный круг интересов вольной, веселой жизни.

—  Не пойду,— отвечал я и шел к Бородавке, слушал    ее   стишки   и   разговаривал   на   возвышенные темы.

Дома мои походы всячески одобряли, что, кстати, внушало мне некоторое недоверие. Ведь если взрослые так охотно тебя поддерживают, улыбаются, стало быть, что-то не так, что-то такое странное получается. Самой активной сторонницей моих новых интересов была бабушка.

—  Это  очень  хорошо,  что ты  дружишь  с  Верочкой,— говорила   она  так   рассудительно,   что   я   морщился.— Она чудесно на тебя  влияет.  Ты  вот и  читать    больше   стал,   а  то  раньше тебя  со  двора  не дозовешься, от хоккея  по телевизору не оторвешь. Она, видно, хорошая девочка. И  маму я ее видела, очень милая, порядочная женщина.

Оно, конечно, Агнесса Павловна была милой и порядочной женщиной, но тогда это звучало для меня как-то очень пыльно, скучно и назидательно.

А однажды Губенко подошел ко мне на перемене, отвел в дальний угол коридора, к лестничной площадке, и строгим голосом с долей злейшей иронии сказал:

—  Ну что, я кое-чего понял.

—  Чего? — спросил я.

—  Бородавка… то есть  Батистиха,  на физкультуру ходит?

—  Нет, не ходит.

—  А почему не ходит?

—  Она  же  освобождена,   она  больная.   Ты   что?

—  Освобождена? — Глаза  его  излучали  максимум сарказма.— Больная,    говоришь?   Да-а…   А   я   знаю, почему она  не  ходит  на  уроки  физкультуры…— Он помедлил.

—  Почему? — не  выдержал  я.— Ну  почему?

—  А  у    нее, — медленно    и   зловеще    проговорил Серега,— у нее  все  ноги  волосатые!  Вот так,  Леха! Понял?

Как, какими ухищрениями разума пришел он к этому необыкновенному выводу? Непонятно! Но сказано это было так уверенно, с такой силой убеждения, что я даже ни на секунду не засомневался, не удивился абсурдности этого заявления. Я принял его как неизбежную данность. А голос у Сереги уже стал теплым, дружеским… Знал, знал он, чем можно сразить, отравить юную душу, а я не ведал противоядия.

—  Откуда   ты   знаешь? — только  и   спросил   я.

Если бы он ударился в подробности, в объяснения, то я, может, и засомневался бы в достоверности его слов, но он только горестно покачал головой и тихо сказал:

—  Знаю.

И мир перевернулся!

Я ведь уже почти совсем не обращал внимания на ее отталкивающую внешность и даже запах ее комнаты стал воспринимать как нечто обыденное, привычное, неотделимое от всей жизни ее семьи. А тут… Все последующие уроки я внимательно приглядывался со своего места к Верочке и подсознательно искал в ней что-то звериное, животное, но ничего, кроме разве что сходства с лягушкой, не находил. В моем разыгравшемся воображении появлялись лесные чащобы, какие-то вурдалаки, мохнатые сатиры с копытами. И рождалось во мне ощущение противоестественности нашей с ней дружбы, ибо не может же человек, в самом деле, всерьез дружить с енотом или слоном, и не может животное (да еще и гадкое!) Читать ему стихи Пушкина! Не может!

Но после уроков из какого-то упорства, а еще и из необъяснимой заинтересованности я пошел ее провожать. Стояли мягкие майские дни, и уже зелень полностью вылезла наружу, но была еще не запыленной, а свежей, чистой. Газоны были вскопаны деятельными общественниками, и вообще недавно прошел субботник, и все сияло и сверкало новыми красками, побелкой. Я вглядывался в Верочку и заметил, что за этот год она стала еще, более грузной и нескладной, а глаза у нее стали такими уж совсем белыми, что даже страшновато было. Дул легкий, теплый ветерок, за тополями звенел трамвай на проспекте, и все было как-то необыкновенно солнечно и благостно.

—  Давай присядем  на    скамеечку,— вдруг предложила   Верочка   у   своего   подъезда.   Обычно   она никогда   ничего   подобного    не   предлагала.— Такой воздух   замечательный.   Ты   чувствуешь,   Алеша?   Ах, какой воздух!

Я что-то буркнул в ответ. Она с трудом забралась на зеленую скамейку, расплылась, растеклась по ней, грузно осела, приоткрыла рот и задумчиво подняла белые глаза к высокому, с легкими облачками небу.

—  А  вот ты  знаешь,  Алеша,— немного насморочно  заговорила  она,   ибо  была  слегка  простужена.— Вчера ночью дождик шел, ты  не слышал,  наверное. А  я  не  спала.   Говорят,  что  в  дождь  хорошо  спится,   но   я,   наоборот,   так   всегда   мучаюсь,    плачу    и как     будто    жду    чего-то    хорошего,    чистого.    Так после ночного    дождя   сегодня   много    дождевых червей.  А  я  недавно  где-то  прочитала,  что  дождевые черви слепые…

—  Естественно,    слепые,— хмыкнул    я.— Они    же в земле живут. Что ж тут интересного?

—    А    я    подумала,   знаешь,   что?   Что раз у них глазок совсем нет,  то  как-то  ведь они  должны  все различать.   Значит,   у   них   должно   быть   какое-то… ну,  что-то такое, что им заменяет глазки.

—  Ну и что?

—  Вот   у   меня,   Алеша,   нет   здоровья.   Конечно, немножко  есть,  но очень,  очень  мало.  Значит, что-то должно  и у меня  быть,  что заменяет мне здоровье. Ведь правда, Алеша? — Она выкатила на меня глаза, дыша с хрипом, тяжело.

—  Наверное… может быть… что-то есть,— сбивчиво проговорил я, вновь  поддаваясь чувству жалости.

—  Конечно,   есть! — счастливым   голосом   сказала Верочка — Я   думаю,   что   у   меня   есть   мама,   есть Дуся,  есть  ты,  и  вы  мне  заменяете  мое  здоровье. Это  же так  замечательно,  что у меня  вы  все  есть. Все вы, вы все ..— Закончить она не смогла, захлюпала носом, заколебалась вся, зарыдала.

И в этом ее «все вы», в перечислении нас троих было такое бездонное, вселенское одиночество, такая оторванность от этого мира, что мне стало душно-сладко и к глазам подступили слезы.

—  Верочка,— сказал    я,    забывая   обо   всем.— Ты знай,   что  если   тебе   я   буду   нужен,  если   когда-нибудь  тебе  помочь  там надо  будет  или еще что-нибудь,   то   я   всегда…— Волнение   тоже   мешало   мне договорить.

Верочка плакала, заливалась слезами и кивала своей огромной головой, и реденькая косичка прыгала у нее на затылке. Она пыталась сказать что-то похожее на «спасибо», но выговорить не могла. Потом слезла со скамейки, нервно махнула мне рукой и скрылась за дверью.

— 6 —

Когда на следующее утро я пришел в школу, ко мне сразу подскочил Серега.

— Ну что, — ухмыльнулся     он, — опять весь день во-ло-си-ки разглядывал?

— Какие волосики? — не понял я сразу.

— Какие,  какие!  Да  у  Батистихи своей  на  ногах! Какие!

«А! — озарился я мыслью. — А я и забыл про это!» И сразу, моментально Верочка стала мне отвратительна. Что-то гадкое, темное заползло в мое сознание, холодком прошлось по спине, дернуло меня ознобом. А Серега стоял рядом, сочувственно смотрел на меня и улыбался.

—  Про это уже все говорят, — сказал он доверительно. — Я   не   знаю   откуда,   но уже все знают. — Он     захихикал. — Надо     было    делом      заниматься, с нами ходить, а не с этой…

Все последующее время я замечал всеобщее перешептывание, перемигивание, язвительные смешки. По классу ходили записочки, но ни одна не предназначалась мне, и потому чувствовал я себя совсем неуютно. На Верочку я старался не смотреть, но видел, что все поглядывали на нее, посмеивались. А она сидела хоть бы что, как всегда одна (я так и не пересел к ней!). Но даже и Мария Васильевна заметила это нервозное состояние класса, всю эту подпольную возню.

—  Тише,    ребята,   тише! — повысила  она   голос.— Что такое с вами? Невозможно  вести  урок.

Когда последний урок закончился и прозвенел звонок, все как-то не очень торопились выбежать из класса. Постепенно кольцо ребят окружило Верочку, все стали пакостно ей как-то улыбаться, подмигивать, что-то бормотать. Краснощекое даже защелкал у нее перед лицом пальцами. Верочка с немым удивлением смотрела на это, ибо уж давно ее никто не дразнил: то ли привыкли к ней, то ли и правда меня опасались.

Первым выкрикнул слово «Бородавка!» Губенко. Оно прозвучало, как призыв.

—  Бородавка! — орал   Краснощекое   визгливо.

—  Бородавка! — выл    и    дико    приплясывал    Губенко.

—  Бородавка! — выпевала   презрительно   красавица Мещерская.

—  Бородавка! — стальным Бескудина.

Все   кувыркались,    орали, танцевали, высовывали языки — шла дикая детская травля. Свист и вой стояли в классе. Один я был чуть в стороне, не принимал в этом участия и только краснел и не знал, что же мне делать. Самым странным было то, что Верочка не зарыдала мгновенно, не стала закрывать руками лицо, а только совершенно выпучила глаза и чаще, тяжелее задышала. И уж полной для всех неожиданностью были ее слова.

Читай продолжение на следующей странице
AesliB