Равновесие

Четыре года прошло, как они не любились. Так и не довелось до дома добраться. Только в письмах любили друг друга. В каждом письме он ей напоминал, что любит, любит ее. Любит и идет домой. Только по пути надо в Берлин зайти. Фюреру усы сбрить.

А за два дня до крайнего рейда пришло от Сони письмо. Он, по обыкновению, ушел от всех — распечатать конверт и вернуться в полынь августа сорокового. Пусть на пяток минут, пусть…
«Здравствуйте, Павел!»

Сонька всегда была на «Вы»! В письмах. Только в письмах.
«Простите и Вы меня. Полюбила я другого»’…
В глазах не потемнело, нет. В глазах умер белый свет.

Взгляд лихорадочно бегал по строчкам, видя только — «…замуж…», «…простите…», «…желаю Победы…», ища — «люблю, целую, жду»…
Ничего Пашка не сказал. Просто спрятал письмо в нагрудный карман, тот, что слева. И вернулся к ребятам.

-Кохаю, Стефа!

-Кохай, Марек!

«Да когда же они угомонятся-то?» — с раздражением подумал Павел.
На дворе темнело.

Как темнело, когда они с радистом хоронили Помелова. Откуда взялась мина на тропе? Тому оторвало ступни, и пока Пашка бинтовал оголившиеся мослы рядового, пока радист пытался залить водки в кричащий рот, Помелов внезапно помер.
Кто его знает от чего…

Просто взял и помер. От боли, наверное.
А когда он помер, радист распаковал радиостанцию. Было время передачи.
Радист стучал шифрованной морзянкой о батальонах, колоннах, батареях, а Пашка просто сидел под звездным небом августа и дышал. В отличие от Помелова, от лейтенанта, от Вовки Смирнова. Он вдыхал полной грудью сладкий запах сгоревшего тола и соленый запах крови. Настолько соленый, что даже языком его чувствовал.

Получив подтверждение приема, они двинулись дальше. Пашка нес документы, чудом захваченные у немецких танкистов. Радист тащил радиостанцию. Шли как индейцы из романов Фенимора Купера, не шелохнув веточки. И только оставляли за собой след на росяной траве. И птицы пели в след:

-Пить, Петя, пить!

Птицы польские, а поют по-русски!
Наши птицы, славянские. Чай, братья, все-таки.
Правда, сейчас Паша польский торопливый шепот не понимал. Улавливал только отдельные слова:

-Кохаю, Стефа!

-Кохай, Марек!

И шорох, и стоны, и полувсхлипы-полувскрики.
Когда ж они закончат-то?

Пашка подумал о том, что надо бы спуститься с сеновала и как-то выйти из сарая, не поднимая шума, но что-то его останавливало.
Что? Он не знал, не понимал.
Он так и задремал, нервным сном разведчика, и снилась ему вовсе не Соня, а лейтенант, укоризненно смотревший на него.

-Что ж ты спишь-то, а?

-Так товарищ лейтенант… — пытался оправдаться Пашка. — Раненый я. И контуженный.

-Ты — раненый. А мы убитые! Что ж ты нас подводишь, а?

Иногда Пашка снова просыпался, снова слышал шепот влюбленных, а потом снова задремывал…
И снилось ему, как он после Победы едет в Москву, выбирает там самую раскрасавицу из всех раскрасавиц, а потом едет домой с молодой женой и идет под руку с ней по главной улице, а Сонька глаза прячет. А он, между прочим, с трофейным велосипедом! Вот так вот! Подходит Сонька к нему и говорит:

-Кохаю, Марек!

Пашка удивляется, но сказать ей ничего не успевает. Потому что просыпается от нового шума.

Во двор разбитого хутора въезжал немецкий бронетранспортер.

Именно из такого высыпались немецкие егеря, когда они с радистом выскочили из очередного леса на поляну. Вот ведь как случается на войне. По грибы, что ли приехали?
Да нет, не по грибы. Пашка понимал, что немцы устроили облаву на русских разведчиков. И пусть это сорок четвертый, а не сорок первый, и пусть, что фрицы уже издыхают, но дело они свое знают…

Радист это на себе ощутил.
Когда эти гитлеровские собаки пошли цепью, густо поливая пулеметным и автоматным огнем лес, одна из очередей стеганула радиста по ногам.
Пашка было потащил его на себе, но тот сказал ему:

-Слышь, сержант… Догонят… Оставляй!

И Пашка его оставил. Только кивнул напоследок.
Потому что те бумаги из штабного автобуса были важнее, чем радист. Они, кстати, так и не успели познакомиться.

Пашка уходил все дальше и дальше. И слушал, как в шепелявый стук немецких автоматов вгрызался звонкий ‘ППС’. Слушал, пока пальбу не остановил грозный взрыв гранаты.

И только под вечер он заметил, что левый рукав маскхалата пропитан кровью. Наскоро перебинтовав его, он побежал дальше, теряя сознание на краткие мгновения, пока не выскочил к этому хутору. Вернее, к остаткам хутора…

Из кургузой машины посыпались пятнистые солдаты.
Внизу же залопотали что-то:

-Марек! Марек!

-Пся крев, матка боска…

И Пашка вдруг решился.
Он подполз к краю настила и посмотрел вниз.
Нагота тел его ослепила. Но глаза он не отвел.

-Эй, — осторожно позвал он.

Парень попытался дернуться к винтовкам, любовно сплетшимся ремнями в углу. Пашка в ответ покачал головой, показал ствол ППС и ухмыльнулся:

-Марек! По-русски понимаешь? Розумеешь?

Парень угрюмо мотнул головой. А девка закопалась в сено.

-Черт… — ругнулся Паша. — Я русский. Советский. Понимаешь?

Марек кивнул.

-Возьми! — Паша бросил на пол окровавленные бумаги. — Передай нашим. Или своим. Понял?

Парень настороженно смотрел на бледное лицо разведчика

-Одевайтесь быстро. Оба. Бегом, матку вашу боска! Я прикрою!

-Пане, пане… — вдруг залепетала девка. Стефа, кажется, да?

Пашка отполз к своему наблюдательному пункту — то есть к щели между досками.
Немцы осторожно подходили к сараю.
Сержант переполз к окну у торцевой стены. Приготовил гранаты. Две. Последние. На одной запеклась кровь лейтенанта.

Когда застонали ржавые петли дверей, он распахнул ставни и дал длинную очередь. И кинул гранату.
Вторую оставил на последний раз. Нет. Не на последний. На крайний. Вона лейтенант уже погиб, а кровью своей трех егерей свалил. И Пашка сейчас свалит. Так что, повоюем еще!

Сержант Павел Иванович Ильин был одним из шестисот тысяч советских солдат, погибших за освобождение Польши.
За несколько часов до его смерти была зачата жизнь. Так было восстановлено равновесие между смертью и жизнью.

автор: Ивакин Алексей

источник: www.pomnivoinu.ru

AesliB