В поисках утраченной России

Лето 1917 года Иван Бунин провел в своем имении, в селе Глотово Елецкого уезда Орловской губернии. Он не хотел видеть кипящий, ощетинившийся штыками Петроград, Москву, где тоже все клокотало и бурлило.

Иногда Бунин успокаивал себя: «Если человек не потерял способности ждать счастья – он счастлив. Это и есть счастье». Но такие всплески были редки. Привычное состояние писателя – грусть, тоска. Он жил в напряженном ожидании глобальных перемен…

В поисках утраченной России

Иван Алексеевич Бунин был высок – и ростом, и возвышенным, отточенным слогом. С виду – значительный, щеголеватый: сверкало пенсне, топорщилась холеная бородка. На слова был едок, ироничен. «Характер у меня тяжелый, – говорил о себе. – Не только для других, но и для меня самого. Мне с собой не всегда легко».

Но это – издали. Люди, с которыми писатель был близок, утверждали, что он – добрый и деликатный человек. Но – страстный, мятущийся. У Бунина был тайник, к которому никто не допускался. Это – его душа.

Он смотрел на Москву, как влюбленный – пристально и нежно. С трепетом описывал Поварскую, Мясницкую, Каланчевку, Арбат. Московских обывателей рисовал так тщательно, метафористично, что читатели их тотчас представляли: «В сумраке возле входа стоял большой старик в длинной чуйке и кожаных калошах, грубый и крепкий, как старая лошадь, сурово (в назидание кому-то) гудел, подпевая…».

Под пером Бунина все московское казалось уютным, манящим. Например, трактиры: «Народу было немало, пахло блинами и жареными снетками, в низкой зале было чадно, белые половые бегали, танцуя, выгибая спины и откидывая назад затылки, хозяин, во всем являвший собой образец тоже русского духа, внимательно косил за каждым из них глазами…».

Никто лучше Ивана Алексеевича не описал русскую природу: «Изумительны были два-три клена и особенно одна осинка в Скородном позавчера: лес еще весь зеленый – и вдруг одно дерево, сплошь все в листве прозрачно, багряно-розовой с фиолетовым тоном крови…».

Читая Бунина, оживает душа, благостнее и покойнее становится на сердце. В сумраке времен возникают очертания той, давно ушедшей России. И словно слышится голос писателя: «Так ведь и я жил всегда – только тем, что вызывало любовь, радость…».

Вдруг, как смерч, ураган – Февральская революция. От покоя и умиротворения не осталось и следа.

Исчезли с московских улиц значительные городовые. Дворники тоже куда-то подевались, и от того повсюду – горы мусора. Испарился дух кофе и свежих булочек из Филипповской булочной. В витринах прежде изобильного Елисеевского гастронома появились зияющие пустоты.

Глаза барышень потухли, они уже не сбивают весело «рыхлый снег с каблучка», как в песне, а запершись, сидят по домам, ибо повсюду бесчинствуют воры и бандиты. Офицеры идут по улицам не гордо щелкая каблуками, как бывало, а торопливо, не глядя окрест. Не ровен час, остановят «революционеры», начнут глумиться, сорвут погоны…

Всюду митингуют, кричат, кого-то славят и кого-то же – матерят. Много искаженных лиц – то ли злобой, то душевной болезнью. Однако не говорят «недужен», а «захвачен революционным порывом».

Хлынули красные реки – лозунгов, транспарантов. И – крови. Ее будет все больше и больше…

Когда началась Первая мировая, старший брат Бунина Юлий Алексеевич, умный и рассудительный господин, предрек: «Война России за Сербию, а затем – революция в России. И конец всей нашей прежней жизни!».

В самую точку попал! К несчастью…

Вот как описывает Иван Бунин Петроград, увиденный им в апреле 1917-го: «Невский был затоплен серой толпой, солдатней в шинелях внакидку, неработающими рабочими, гулящей прислугой и всякими ярыгами, торговавшими с лотков и папиросами, и красными бантами, и похабными карточками, и сластями, и всем, чего просишь. А на тротуарах был сор, шелуха подсолнухов, а на мостовой лежал навозный лед, были горбы и ухабы. И на полпути извозчик неожиданно сказал мне то, что тогда говорили уже многие мужики с бородами:

– Теперь народ, как скотина без пастуха, все перегадить и самого себя погубить.

Я спросил:

– Так что же делать?

– Делать? – сказал он. – Делать теперь нечего. Теперь шабаш. Теперь правительства нету».

Вот именно – шабаш. Впрочем, тогда Бунин еще слабо верил, что все наладится.

«В мире была тогда Пасха, весна, и удивительная весна: даже в Петербурге стояли такие прекрасные дни, каких не запомнишь. А надо всеми моими тогдашними чувствами преобладала безмерная печаль…».

Вскоре Бунин со своей женой Верой Николаевной Муромцевой уехал в свое имение. Иван Алексеевич и раньше проводил в Глотове много времени — работал над многими своими произведениями, в том числе над «Суходолом», «Господином из Сан-Франциско», «Легким дыханием». Здесь он создал множество стихотворений. Но в семнадцатом Бунин особенно стремился уехать прочь из Москвы. Не мог спокойно смотреть, как стремительно меняется жизнь, люди мрачнеют, ожесточаются…

Но и в Глотове – «Деревенскому дому, в котором я опять провожу лето, полтора века» – писатель не находит спокойствия. Записывает в дневнике: «На станции «революционный порядок» – грязь, все засыпано подсолнухами, не зажигают огня… По поезду идет солдатский контроль. Ко мне: сколько мне лет, не дезертир ли? Чувство страшного возмущения. Никаких законов – и все власть, все, за исключением, конечно, нас. Волю «свободной» России почему-то выражают только солдаты, мужики, рабочие. Почему, напр., нет совета дворянских, интеллигентских, обывательских депутатов?..».

Роятся угрожающие слухи: «Ив. С. в лавке говорил, что на сходке толковали об «Архаломеевской» ночи» – будто должна быть откуда-то телеграмма – перебить всех «буржуев». Говорят об арестах великих князей, наглости большевиков, что Троцкий призывал к прямой резне…

В сельскую глушь новости из Петрограда и Москвы доходят, но случайно, с большим опозданием. Но лучше бы их не было вовсе – беспокойные глаза Бунина бегут по смятым листам, и папироса в руке дрожит от негодования: «В газетах – ужас: нас бьют и гонят (имеются в виду сводки с фронтов Первой мировой – В.Б.), «наши части самовольно бросают позиции…».

«Снова боль, кровная обида, бессильная ярость! Бунт в Егорьевске Рязанской губернии по поводу выборов в городскую думу, поднятый московским большевиком Коганом…».

Через день-другой новости не лучше: «Открытие «Совета Республики», пошлейшая болтовня негодяя Керенского, идиотская этой стервы-старухи Брешко-Брешковской…».

Писатель отвлекается от тяжких мыслей разговорами с домашними, неторопливым, привычно восхищенным созерцанием природы: «В саду по утрам, в росистом саду уже стоит синий эфир, сквозь который столбы ослепительного солнца… Листва точно холодным мылом потерта…».

Иван Алексеевич, к слову, мог любоваться окружающим миром часами – его волновал каждый порыв ветра, всякий шелест дерева. Солнце ли выглянуло, дождь ли собрался – он со своей словесной палитрой уже наготове: удивляется, умиляется.

Бунин проводит время в разъездах – то в гости отправится на тарантасе, то пешую прогулку затеет – он вообще был непоседой. Его вечно куда-то тянуло – то Ялту, то в Ниццу, то в Константинополь. Сам про себя говорил: «бродник». Были такие казаки. Они не могли усидеть на месте, все их тянуло бродить. Таким и Бунин был всю жизнь.

Сочиняет он мало, да и то, огорчившись, комкает написанное и – в печь: «С неделю уже ровно ничего не делаю… пытаюсь писать стихи. Убожество выходит!» Или вовсе не макает перо в чернильницу: «Опять прошел день. Как быстро и как опять бесплодно!..» «Все то же: пустота ума, души, довольно тупое спокойствие…».

Читай продолжение на следующей странице
AesliB