«В Сталинграде Бога нет!»

Нам ясно, что мы стали жертвой тяжелейших ошибок руководства и все это «раздувание» значения крепости Сталинград нанесет нашему народу и народам вообще тяжелейший урон. И все же мы еще верим в счастливое воскресение нашего народа. Об этом позаботятся люди с правдивым сердцем. Придется проделать после войны огромную работу, чтобы положить конец проискам всех сумасбродов, дураков и преступников. Те, кто вернется с войны, выметут их, как сор из квартиры. Мы — прусские офицеры и знаем, что надо делать, когда в нас нужда.

Если есть Бог, написала ты мне в твоем последнем письме, он скоро вернет тебя мне живым и здоровым. Ты писала: такого человека, как ты, который любит животных и цветы и никому не делает зла, любит своего ребенка и жену, Бог непременно сохранит.
Благодарю тебя за эти слова, письмо твое теперь всегда со мной в нагрудном кармане. Но если ты, дорогая, ставишь свою веру в существование Бога в зависимость от исполнения твоей надежды, ты окажешься перед очень тяжким решением. Я ведь религиозный человек. Ты всегда была верующей, но теперь это изменится, если мы будем исходить из нашей прежней позиции, ибо обстоятельства таковы, что выбрасывается на свалку все, во что мы верили. Я ищу слова, чтобы сказать тебе об этом. Или ты уже догадываешься сама? Мне показался странным тон твоего последнего письма от 8 декабря. Сейчас у нас середина января.
Это теперь на долгое время, а может, и навсегда, мое последнее письмо. Мой товарищ, которому надо на аэродром, захватит его, потому что завтра из нашего котла уйдет последний самолет. Положение уже стало неконтролируемым, русские в трех километрах от последней летной базы, и если мы ее потеряем, отсюда и мышь не вырвется — и я в том числе. Конечно, и другие сотни тысяч, но это слабое утешение, что делишь смерть с другими.
Если Бог есть… Там, на другой стороне, это тоже повторяют многие, и, наверное, миллионы в Англии и Франции. Я не верю больше в доброту Бога, иначе он никогда не допустил бы такой страшной несправедливости. Я больше не верю в это, ибо Бог прояснил бы головы людей, которые начали эту войну, а сами на трех языках твердили о мире. Я больше не верю в Бога, он предал нас, и теперь сама смотри, как тебе быть с твоей верой.

Говорить в Сталинграде о Боге — значит отрицать его существование. Я должен сказать тебе об этом, дорогой отец, и поэтому мне вдвойне тяжело. Ты меня воспитал, отец, потому что матери не было, и всегда заставлял обращать мои глаза и душу к Богу.
И я вдвойне сожалею о своих словах, отец, потому что они будут последними, после них я уже больше ничего не смогу сказать утешительного и примиряющего.
Ты, отец, духовный мой пастырь, и в последнем письме я могу сказать только правду или то, что мне кажется правдой. Я искал Бога в каждой воронке, в каждом разрушенном доме, в каждом углу, у каждого товарища, когда я лежал в своем окопе, искал и на небе. Но Бог не показывался, хотя сердце мое взывало к нему. Дома были разрушены, товарищи храбры или трусливы, как я, на земле голод и смерть, а с неба бомбы и огонь, только Бога не было нигде. Нет, отец, Бога не существует, или он есть лишь у вас, в ваших псалмах и молитвах, в проповедях священников и пасторов, в звоне колоколов, в запахе ладана, но в Сталинграде его нет.

«В Сталинграде Бога нет!»
И вот сидишь ты в подвале, топишь чьей-то мебелью, тебе только двадцать шесть, и вроде голова на плечах, еще недавно радовался погонам и орал вместе с вами «Хайль Гитлер!», а теперь вот два пути: либо сдохнуть, либо в Сибирь. Но самое скверное даже не это, а то, что понимаешь: все это совершенно бессмысленно — вот от чего кровь в голову бросается.
Ладно, пусть приходят, у нашей 3-й еще осталось 26 снарядов, а у ее командира — игрушка калибра 0,8 с шестью свинцовыми пилюлями. Мне пора кончать, вот-вот начнется «вечерняя месса» и надо поглубже зарыться в землю. Вот так-то, старина. Насчет ответа на это письмо можешь не беспокоиться, но недели через две вспомни обо мне. Не надо быть ясновидящим, чтобы предсказать конец. А каким он будет на самом деле, ты никогда не узнаешь.

Двадцать шесть писем я уже отправил тебе из этого проклятого города и получил от тебя семнадцать. Пишу тебе еще раз, больше писем не жди. Да, вот так обстоят дела, и я долго думал, как сформулировать эту тяжкую фразу, чтобы все сказать и не причинить тебе слишком сильной боли.
…Тебе в январе исполнится 28 лет — это еще очень мало для такой красивой женщины, и я рад, что всегда мог сделать тебе этот комплимент. Тебе будет очень меня не хватать, но все-таки не отгораживайся от людей. Подожди несколько месяцев, но не дольше. Гертруд и Клаусу нужен отец. Не забывай, что ты должна жить ради детей, и поэтому не устраивай большой трагедии вокруг их отца. Дети все быстро забывают, особенно в этом возрасте. Внимательно всмотрись в мужчину, на которого падет твой выбор, особенно обрати внимание на его глаза и рукопожатие — помнишь, как это было между нами, — и ты не ошибешься.

Нам уже много чего пришлось хлебнуть, проглотим и это! Идиотская ситуация. Можно сказать, дьявольски трудная. И совершенно неясно, как из нее выбраться. Да это и не мое дело. Мы же по приказу наступали, по приказу стреляли, по приказу пухнем с голодухи, по приказу подыхаем и выберемся отсюда тоже только по приказу. Мы б уже давно могли выбраться, да наши стратеги никак между собой не договорятся. И очень скоро будет поздно, если уже не поздно. Но скорее всего нам еще раз придется выступить по приказу. И почти наверняка в том же направлении, что намечалось первоначально, только без оружия и под другим командованием.

Здесь вместе со мной в палатке больше восьмидесяти человек, а снаружи еще бессчетное количество раненых. До нас доносятся их крики и стоны, но никто не может им помочь. Рядом со мной лежит унтер-офицер из Бромберга, он ранен тяжело — в живот. Старший врач сказал ему, что он скоро поедет домой, но я слышал, как говорил санитару: «Он дотянет только до вечера, пусть пока здесь остается». Наш старший врач — добрый человек. А с другой стороны у стены лежит один земляк из Бреслау, у которого нет руки и носа, он сказал мне, что ему теперь носовой платок больше не понадобится. «Ну а если заплачешь?» — спросил я, но он мне ответил, что нам тут всем, и мне, и ему, больше плакать не придется, о нас скоро другие заплачут.

«В Сталинграде Бога нет!»
Это письмо будет не только коротким, но и последним моим письмом к тебе. Даже если бы я захотел написать еще, у меня не будет такой возможности. И нет надежды, что я когда-нибудь окажусь рядом с тобой и смогу сказать тебе все, что я думаю. Нет, я не смогу больше с тобой разговаривать и не отправить мне больше ни одного письма, поэтому вспомни слова, сказанные тобою 26 декабря: «Ты добровольно стал солдатом и помни, что в мирной жизни легко было стоять под знаменем, но очень трудно высоко нести его в войну. Ты должен быть верен этому знамени и с ним победить». В этих словах вся твоя позиция последних лет. Ты будешь потом вспоминать о них, потому что для каждого разумного человека в Германии придет время, когда он проклянет безумие этой войны, и ты поймешь, какими пустыми были твои слова о знамени, с которым я должен победить.
Нет никакой победы, господин генерал, существуют только знамена и люди, которые гибнут, а в конце уже не будет ни знамен, ни людей. Сталинград — не военная необходимость, а политическое безумие. И в этом эксперименте ваш сын, господин генерал, участвовать не будет! Вы преграждаете ему путь в жизнь, но он выберет себе другой путь — в противоположном направлении, который тоже ведет в жизнь, но по другую сторону фронта. Думайте о ваших словах, я надеюсь, что, когда все рухнет, вы вспомните о знамени и постоите за него.

Читай продолжение на следующей странице
AesliB